Я только что сел за поданный доброй хозяйкой ломоть горячего хлеба с молоком, как в дверь с шумом ворвался подчасок и крикнул:
— Товарищ командир! Подбираются белые, прямо так по дороге и прут человек двадцать.
Я выскочил. Пост был шагах в сорока, у стены кладбища. Первый взвод уже рассыпался вдоль каменной ограды, и пулеметчик, вдернув ленту, сказал:
— Эк прут! От луны светло, всех дураков тремя очередями снять можно. Разреши, товарищ командир, пропустить пол-ленты…
— Погоди, — ответил я, — тут что-то дело не то. Уж не перебежчики ли это? Смотри, вон все остановились, а двое вперед вышли.
Два человека, отделившись, шли прямо на нас; на полпути они поснимали шапки и подняли их на штыки винтовок.
«Парламентеры от перебежчиков», — решил я окончательно и крикнул:
— Ребята, осторожней с винтовками, не то отпугнете выстрелом!
Парламентеры были рядом, их окликнули.
— Товарищи, — раздался в ответ крик, — товарищи, не стреляйте! Мы свои, мы перебежчики, мы к вам.
Их окружили, расспрашивали быстро, коротко.
— Сколько?
— Восемнадцать! Один раненый.
— Откуда?
— Из четырнадцатого крестьянского.
— Пускай остальные подходят. Винтовки возле той березы побросайте — живо…
Оба во весь дух понеслись обратно. Красноармейцы, столпившись кучею, топтались по снегу и с любопытством смотрели, что будет дальше.
— Смотри-ка, тащат что-то!
— Говорили, что раненый.
— Как бы не «максимку», а то как полыснут, вот тебе и будет раненый.
— Не полыснут. Видите, винтовки бросать начинают.
Теперь видно было, как перебежчики, поравнявшись с березой, остановились, разом — подчеркнуто, четко — подняли винтовки и пошвыряли далеко в стороны.
— Эх, вот дурачье-то! Сложили бы на дороге, а то кто за ними подбирать будет?
Подошли. Началась суета.
— Где раненый?
— Давай сюда…
— Стой, занеси в избу, да осторожней, не бревно, чай.
— Давай под голову шинель… или нет, тащи от хозяйки полушубок.
Пришел лекпом и гаркнул басом:
— А ну, выметайтесь, лишние… Что-о?! Посмотреть?! Когда сам пулю получишь, тогда и посмотришь.
Раненый был без сознания.
— Как? — спросил я лекпома.
— Плох, — покачал головой тот. — Пробито легкое…
Я вышел на улицу. По дороге встретил комиссара полка.
— Зайдем, — сказал он мне, — сейчас с перебежчиками разговаривать буду.
Зашли. Все разом поднялись.
— Сидите, — сказал комиссар добродушно и удивленно. — Что я вам, генерал, что ли?
Разговор сначала не завязывался, перебежчики отвечали коротко и односложно, как будто бы боялись лишним необдуманным словом навлечь на себя гнев.
— Так зачем же вы, братцы, перебегали? — хитро сощурившись, спросил комиссар. — Служба, что ли, там хуже или хлеба меньше дают? Так и у нас ведь не больно разъешься.
По-видимому, последнее замечание задело кое-кого за живое, потому что несколько голосов ответили горячо, оправдываясь:
— Тут дело не в пайку.
— Нам с ними нет интереса.
— Они за свое, а мы за свое.
— У их офицеры лютые, хуже, чем при режиме.
Завязалась оживленная беседа. Перебежчики расспрашивали и рассказывали сами.
— У них Буденного дюже боятся, говорят, что будто беглый каторжник посадил на коней арестантов и носится.
— Так что же они от каторжника утекают?
— Они говорят, что это только для видимости, как бы заманивают его на Кубань, а там казаки им покажут…
— А кто это раненый у вас? — спросил я. — Где его?..
Отвечало сразу несколько голосов:
— Так это же отделенный наш!
— Самый главный во всем этом. Из-за него, можно сказать, перебегли мы. Сам он казак, однако всегда сговаривал нас, чтобы перебежать. Мы всё не решались, наконец сегодня говорит прямо: «Если вы не хотите, перебегу один». Ну, мы согласились, когда уж такое дело, — собрались и пошли под видом разведки. Только-только заставу перешли, откуда ни возьмись, ротный на коне, посты проверял. Взяло его подозрение, какая такая разведка. «А ну, марш по домам!» Мы было заколебались, а отделенный наш возьми вскинь винтовку да как грохнет по офицеру, тот так и тюкнулся.
Ну, мы видим — ворочаться поздно. Давай ходу. Застава по нам огонь открыла, мы по ней. Совсем было за бугор забежали, да вздумалось ему еще раз по белым стрельнуть. Только остановился, как его пулей и прихватило. Подхватили мы его и понесли. Дорогой память ему отшибать стало, и все просился: «Братцы, донесите до товарищей! Не могу на белой земле помирать, хочу к своим».
Крови много вышло, помрет, должно быть… Так хотел с красными заодно, а не пришлось, видно.
И глухо поддакнула с горечью вся изба:
— Так хотел, а не пришлось…
Я вышел на улицу. Было морозно и тихо. Зашел в избу к раненому.
— Плох, — сказал мне стоявший возле него полковой доктор, — совсем плох…
Лампа бросала тусклый, помертвевший свет. Раненый лежал, раскинувшись и полузакрыв глаза.
— Товарищи, — прошептал вдруг он запекшимися губами. — Товарищи!
— Да, да, товарищи, — успокаивая, ответил я.
Нечто вроде слабой, больной улыбки разлилось по его лицу, и он прошептал опять:
— Я тоже ваш…
Потом замолчал, откинулся назад, гневно забормотал что-то несвязное, непонятное, какую-то невысказанную угрозу невидимому врагу, и розоватой, окрашенной кровью пеною окрасились уголки его запекшихся губ.
Я вышел и пошел потихоньку к окраине деревушки.
«Да, ты тоже красный, ты тоже наш, — подумал я. — Кровью и жизнью заплативший за право быть в рядах лучших из нас. А это дорогая, очень дорогая цена, которую сможет дать далеко не всякий».
Возле крайнего домика я остановился и оглянулся.
Бледный круг, спутник сильного мороза, широко охватывал небо возле яркой зимней луны. Молчали скованные снежным покоем поля, застывшие в безветрии. И дорога, по которой лежал наш завтрашний путь, убегала вдаль, изгибаясь, и терялась у смутного горизонта, там, где черный лес окаменел тайною и красные звезды спускались над сугробами низко.
1927